Елена Романова, Чита
Вставала Тамара с доярками – в 5 часов, и пока баб по деревне собирал автобус, варила в маленькой эмалированной кастрюльке кофе, гладила шерстяную юбку прямого кроя, снимала деревянные костяшки бигуди с волос. Их она успела купить, пока на почте стояла точка – за решёткой в потолок лежали зубные пасты, гребни, куски мыла – так, что письма пахли то розой, то лавандой, доски разделочные, бигуди вот. С тех времён осталась у неё тёрка «мэйд ин джермани», как умудрилась успеть, ведь только по капризу решила подкараулить Генку, пока тот материну пенсию забирал.
У него долгов накопилось 67 рублей, что уже глаза свои бесстыжие показывать трусил. Заприметила Генку издалека – разве такую спину пропустишь – он шагал прямиком к почтовому крыльцу длинными, как у циркуля, ногами. Ну и припустила за ним, уселась подле крыльца под акацию, сложила руки. Он только дверь открыл – сразу глазами встретились, сдвинул чёрные брови, зубы сжал так, что подбородок выдвинулся вперёд, смотрит своей зеленью, аж жжётся.
– Генка, – начала Тамара хрипло, – касса у меня стоит. Отдал бы, пока при деньгах.
Он подошёл вплотную, что взгляд её упёрся в расстёгнутый ворот рубахи, в ямку между ключиц, блестящую от пота, солёную, наверное, и где-то над её завитой макушкой зло прошептал:
– Мамкины деньги с меня взять хочешь? Торгашка ты и есть, – и ушёл, поднимая ногами-оглоблями дорожную пыль. Почтовичка приметила в окно слёзы, завела к себе, да и достала из шуршащей коробки импортную тёрку. До сих пор она яростно острая. Хорошая вещь.
Завтракала Тамара в тишине и одиночестве. Горячим кофе запивала творожную запеканку. Ох, какая вкусная была. Васак Бабкенович, деда Вася, как его звали в деревне, старый армянин, говорил, что лучшей в жизни не ел, а ему можно верить. Жил он уже лет сто, наверное, а то и больше. Крепкий и сухой старик, тянул своё хозяйство упорством и жилой, держал всегда лучшего племенного быка – с соседних сёл приезжали за породой. В однокомнатной избе порядок был – будто линейкой замеряно, и историй знал на тысячу и одну ночь. Это он Тамаре предложил в магазин к нему идти. Подошёл к школьной калитке своей пружинистой походкой, когда семнадцатилетние парни и девки высыпали, написав последний экзамен, и крикнул: «Тома-Тоома. Барев, милая!» Под смешки однокашников седой, только с пеплом в жёстких бровях и усах, с летним солнцем в глубоких морщинах он отговорил Тамару поступать в институт.
– Ахчик, милая, я обещал твоей майрик заботу о тебе. Захочешь учиться – я тебя научу.
И слово сдержал. Приучил держать магазин в чистоте, склад и совесть. Как управлялись с делами, садил читать, объяснял экономическую науку, через два года из города с крепкими палками вкуснейшего сервелата привёз какого-то друга профессора. Тот подсунул Томе работу, которую она щёлкнула в обеденный перерыв, ещё успела «на зады» сбегать, в речке искупаться. Профессор был очень довольный, но деда Вася довольнее. Поставил Тамару за прилавок.
– Ни дать, ни взять – библиотекарша, – говорили Томе за опрятный вид: чистые рубашки то с брошкой, то с платком, то с ниткой перламутровых бусин, прямые юбки и прибранную в крепкую завивку голову. Один «городской» назвал стюардессой. Торгашкой назвали единственный раз – тот самый. С того раза Генку она и не видела. Только слышала, что уехал в аграрный институт, а долг вернул его товарищ, недели через две.
Тамара вздрогнула от воспоминаний. Отворила дверь, впустила утренний туман, вымела крыльцо, распахнула шторы, и сразу на выкрашенные доски упали косые розовые лучи. Полила цветы – их в магазине было на оранжерею. Под тихое жужжание холодильников начала раскладывать под стекло, что убирала на ночь в прохладу кладовой от мух. Пышные с местной пекарни ноздреватые булки, жёлтые сахарные комки лимонной помадки, медовые пряники, карамель. Протёрла полки с хозяйственной утварью и табаком. И только выполоскала тряпку, как скрипнуло крыльцо.
Тамаре не было скучно жить. В деревне она всех знала, и её знали. Уважали. Когда пришли худые годы, и колхоз развалился, она перестала водку продавать – брошенные без работы мужики начали спиваться, но без её участия. Жёны и матери, которые отоваривались тут, смотрели с благодарностью. Деда Вася только крякал падающим доходам, но Тамару не сломил. Была она на Сосновой, видела смоливших на завалинке пьянчуг, затоптанные полы в зале с паскудным запахом несвежих тел, рвоты и перегара.
Пережили. Волосы, правда, теперь она ещё и красила. Семейная неустроенность подопечной печалила Васака Бабкеновича. Каждый раз уходя от Тамары после чая с богородицкой травой, которую она собирала по раскалённым сопкам, под пышные пироги с черёмуховым вареньем или ревеневым (закрученные ею банки будто светились изнутри в сухом подполе), он зло пружинил до своей избы, ругаясь на неё в усы. «Да кто меня возьмёт, деда Вася», – вздыхала она ему в морщинистый лоб, чмокала и убирала со стола.
Вот и пятьдесят. По рукам не скажешь, хотя работать они любили – так же держали порядок в двух магазинах (она разделила продуктовый и хозяйственный), и дома, и у деды Васи, у которого, наконец, побелели брови и усы. Принимала из хозяйства мясо и молочку, настроила вывоз их до городского рынка, сама все бумаги составляла, и никто не обижался. Вчера председатель предупредил, что будет меняться: «Пора, дочка, на пенсию, уже глуховат и слеповат. Придёт к тебе перезаключать договора новый управленец». Новый так новый.
И пришёл. Высоченный. Едва не снёс висячий горшок с буйной традесканцией. В два шага с порога до прилавка придвинулся почти вплотную и сдвинул брови: «Здравствуй, Тамара. Я, наконец, за прощением и за тобой».